Мишура - Страница 2


К оглавлению

2
...

Как изволили их превосходительство (говорит Зайчиков) в последний раз на ревизию ездить… изволили поехать инкогнито, никто ничего не знал; приехали вдруг в наш городишко, и прямо по присутственным местам. Я только что успел сбегать домой, мундиришко натянуть, перепыхался совсем по старости лет, а они уж и к нам пожаловали. Изволили войти и прямо на меня оборотились, а я и от попыхов-то и от страху, что наслышался об ихней строгости, духу не могу перевести, даже язык к гортани присох, в горле стеснение сделалось. Посмотрели на меня и спрашивают: «Ты секретарь?» Только я голосом знак подал, а язык даже не проговорил и ихнего чина не произнес. Посмотрели этак на меня и на мундиришко мой, а он уж, правда, старенек же был, да и спрашивает: «Сколько лет у тебя мундиру?» И опять я не мог дать ответа: мну, мну языком, – не говорит. Тут опять посмотрели на меня их превосходительство и изволили сказать: «И видно, говорят, у кого совесть-то нечиста». Пошли в присутственную комнату, не понравилось убранство. «Кто, спрашивают, канцелярскую сумму расходует?» Голова отвечает, что секретарь. Стали они тут на меня гневаться, что канцелярскую сумму будто бы себе в карман кладу; а велика она, – извольте справиться: только бы на бумагу да на свечи стало; нынче же бланки и книги все с печатными заголовками приказано иметь; откуда тут на убранство взять?.. Мне бы все это изъяснить, а ужасть меня обуяла: язык точно деревянный. Тут стали ревизию производить, а у меня за два последних дня и журналов не выведено: потому – общество у нас маленькое, делов никаких не было… Конечно, для порядку следовало бы поверстать из других ден, да ведь не знали и ничего не слыхали, что скоро будет ревизия. Так этим разгорячилось их превосходительство, что все уж тут стало не по них: в архиве порядок не понравился, у одного служащего сапоги худые на ногах усмотрели, спросили у меня, который мне год; на беду язык проговорил, что 65 лет, и это им обидно показалось, зачем до таких лет службу продолжают, что хотя разуму я и лишился, но в лихоимстве будто бы и купцов обирать понятия не потерял. Конечно, против их превосходительства я к сердцу этих слов принять не осмелился, потому что заслужил, хотя и не чувствую себя в том виновным, как перед истинным богом говорю; но полагал, что их превосходительство погневаются, да и рассудить изволят, не думал того, что вдруг меня постигло: вместе с распоряжениями по ревизии пришло от их превосходительства предписание, чтобы я немедленно подал в отставку. Войдите в мое положение, ваше высокоблагородие, на вас одних надежда.

Этот рассказ показался нам очень типичным. Как ярко рисуется в нем этот забитый, покорный добряк, ни о чем не смевший думать самостоятельно, не имевший никогда ни одного высшего интереса в жизни, ограничивший себя своей узенькой и грязноватой сферой, добрый человек по привычке, взяточник по привычке, благоговеющий пред губернскою властью – по привычке!.. Он сознает себя виноватым, что для порядка не вывел в журнале дел, когда дел не было, но оправдывает себя тем, что ведь он не знал, что ревизия будет… Сколько бессознательной, но горькой иронии слышится в этих словах его, и какой смиренный, но мрачный, вопиющий протест представляет он своим несвязным рассказом против их превосходительства, карающего лихоимство в образе старого секретаря градской думы! Слова Зайчикова вполне выказывают его и должны пробудить сострадание к его добродушной глупости во всяком порядочном человеке. Но не так принимает их Пустозеров. Когда Зайчиков просит его о защите пред губернатором, он спрашивает: «Так вы считаете генерала несправедливым?» Ответ, разумеется, такой: «Осмелюсь ли я только подумать!..» Затем Пустозеров составляет следующий силлогизм: «Значит, вы хотите, чтоб я покривил душой, прося губернатора изменить правильное распоряжение?» Зайчиков говорит, что он просит только милости, потому что иначе ему существовать нельзя. Пустозеров возражает, что, во-первых, служба не богадельня, а во-вторых, старик выслужил пенсию, равную жалованью; следовательно, если на жалованье жил, то и на пенсии может жить. Старик, конечно, признается, что он получал доходы, хотя никому не оказывал притязания, брал, что принесут, как милостыню. «Купцы меня без души любят, – говорит он, – а если б я от них не получал, так не то что в университете сына содержать, а и грамоте-то детей не на что было бы выучить». Стоик наш вопрошает очень решительно: «И гораздо бы лучше вам было оставить их неучами, нежели образовывать на незаконно нажитые деньги. Всякий чиновник должен жить на те средства, которые ему дало правительство, а тот, который позволяет себе побочные доходы, не может быть терпим на службе». Зайчиков продолжает умолять о защите и пощаде; непоколебимый герой отвечает, что хлопотать за взяточника с его стороны было бы низко. Зайчиков, истощив все просьбы, обещается благодарить. Пустозеров приходит в бешенство… Зайчиков бросается на колени, с мольбой о пощаде. Оскорбленный этим в своих человеческих чувствах, Пустозеров презрительно говорит: «Дворянин – на коленях!.. не позорьте своего звания… Это гнусно…» – и прогоняет от себя старика.

Мы нарочно остановились подольше на этой сцене, резко выказывающей, как много сухости, эгоизма, бесчеловечия в этом идеале бескорыстия, как много мелочности и формальности в самых его понятиях о долге. В этом разговоре, где он, собственно говоря, прав и добродетелен, где он и умом, и честностью, и своими понятиями, кажется, далеко превосходит Зайчикова, ничье человеческое сочувствие, однако же, не обратится, вероятно, к нему. Напротив, он представляется нам гнусен и низок даже пред этим жалким Зайчиковым.

2